— А тут появился третейский судья в образе секвенатора.
— Точно. И, в общем, это очень похоже, действительно, на объективный критерий, потому что да, нейтральные мутации накапливаются по определенным статистическим закономерностям с определенной скоростью. Трудно спорить, что это более объективный способ.
— Проблема в том, что классические систематики, которые на усики и членики смотрят, не очень верят молекулярным биологам, мягко выражаясь. А молекулярные биологи этих, которые усики изучают, тоже ни в грош не ставят: «Да ну, старье, зачем нам это всё нужно?»
А так как наука — это всё-таки скорее удел молодых, так считается, по крайней мере, то всё это старье довольно быстро выходит на свалку, и о нём забывают. И у меня есть по этому поводу такой довольно странный пример. Раньше как определяли, из чего построен скелет ископаемого животного? Брали, капали каким-то специальным реагентом. Окрасилось в голубой цвет — так, кальций есть. Окрасилось в желтый цвет — так, значит, там есть барий и стронций. Всё отлично.
Эти наборы реактивов прекрасно работали, быстро и очень эффективно. Некоторое время назад, лет, наверное, 20 назад, когда развилась приборная аналитика, молодые специалисты решили, что реагенты ни к чему: «Сейчас на атомном спектрометре посмотрим. Вот, кальций есть. Вот барий. Всё, ваши, значит, реактивы можно на свалку».
И сейчас уже никто не помнит, какими пользоваться реактивами. У некоторых специалистов они остались на полках, на тех, которые высоко под потолком. Если там порыться, то есть и справочники, как готовить эти реактивы. Наверное.
И ведь иногда (а то и часто) очень хочется быстро взять и посмотреть, что у тебя тут за кость такая. И реактивы работают лучше, чем аналитика, потому что это очень дешево, на них не нужно специальных сеансов приборного времени, не нужно искать связи, получать гранты. Но уже мало кто помнит, что это за реактивы такие.
— Нам придется через какое-то время заводить палеонтологов науки.
— [Смеется.] Я не знаю. Но, в общем, такая вот история произошла с химической палеонтологией, к сожалению. Сейчас все уповают на эти приборные, молекулярные методы, хотя мне жалко, что старые, проверенные уже ушли и о них все забыли.
— Жалко, когда какие-то области науки умирают, хотя они могли бы еще пригодиться. Но вообще-то прогресс везде, безусловно, хорош. И эти анализаторы лучше, чем эти реактивы. Но сейчас вот, когда нужно найти специалиста по какому-нибудь семейству мух, оказывается, что в стране нет ни одного, а то и во всём мире нет. Семейство мух есть, там может быть тысяча видов, а специалистов нет, как в том анекдоте, да? [Смеются.]
— Где чаще приходится работать и с чем интереснее: с научными открытиями или с научными закрытиями? Накопилось, наверное, столько всего за последние хотя бы десятки лет, столько гипотез, предположений, экспериментов, что мне кажется, что часть из них надо уже закрыть.
— Наша кафедра специализируется на научных закрытиях. Наша дрозофилийная группа сделала два научных закрытия. Собственно, это были те идеи, которые побудили меня заняться дрозофилами.
В 80-е годы вышла сенсационная статья в журнале Evolution, что, дескать, посадили дрозофил, мух на разные корма, и за несколько поколений адаптации к этим разным неблагоприятным для них кормам эти линии фактически стали превращаться в разные виды, и когда их ссаживали вместе, они уже не хотели друг с другом скрещиваться. А вот свои со своими скрещивались.
— Может, они просто друг другу не нравились, а способность оставалась?
— А это неважно. Для того чтобы была репродуктивная изоляция, совершенно неважно, по каким причинам они не скрещиваются: потому что не могут, или потому что не хотят, или потому что хотят, но не очень. Важно, что зародилась частичная репродуктивная изоляция. Первый шаг к видообразованию — это очень круто. А всего лишь потому, что они десять поколений жили на разной диете. Меня очень вдохновили в свое время эти результаты, потом еще была пара статей, где это вроде как воспроизводилось.
— Он лет пять обдумывал.
— Ну да, может быть, даже больше. Потом, когда я пришел на кафедру эволюции и узнал, что там есть дрозофилы, есть возможность их разводить, я сразу затеял эксперимент: мы поймали дрозофилу на помойке и посадили на разные корма у себя в лаборатории. Я верил в результаты коллег и думал: вот мы сейчас получим лабораторную модель начальных этапов видообразования и будем изучать, почему они отказываются скрещиваться, от каких факторов это зависит, можно ли дальше, совсем из них сделать полностью изолированные виды таким способом.
— А ваши взяли и не отказались скрещиваться.
— Ну, грубо говоря, да. То есть если всё сделать так, как наши предшественники, то действительно возникает впечатление, что вроде бы они не хотят друг с другом скрещиваться. А на самом деле это не так. Это иллюзия, которая возникает просто в силу того, что линии, содержащиеся на разных плохих диетах, начинают различаться просто по своей активности, энергичности и, так сказать, мотивированности. И когда их ссаживают всех вместе, самцов и самок из обеих линий, то сильные и бодрые находят друг друга первыми и скрещиваются друг с другом. Остаются слабые, которым уже ничего не остается, кроме как спустя два часа скреститься друг с другом.
Но если мы возьмем конкурентный тест — одна самка и за нее конкурируют два самца из двух разных линий, если бы это была избирательность, то побеждал бы свой самец, из той же линии, что и самка.
— А побеждает вместо этого сильнейший, что рушит гипотезу. Но это не совсем закрытие, это, может быть, можно считать новым открытием. Я когда спрашивал про закрытия, хотел спросить, удобно ли с точки зрения научной карьеры ими заниматься. Потому что всё равно, наверное, интереснее делать открытия, чем закрытия.
— Да мы же не хотели ничего закрывать, мы надеялись воспроизвести и развивать эту тему дальше. Второй пример — с культурой у дрозофил. Шикарнейшая серия публикаций была у французских коллег, что, дескать, у дрозофил есть социальное обучение, культура, культурные традиции. Самка смотрит, с какими самцами спариваются другие самки, и после этого сама предпочитает спариваться тоже с такими самцами, с модными.
— С этими же или с такими же?
— С такими же. Там пудрили самцов зеленой и розовой пудрой и устраивали демонстрацию. Вот наивная девственная самка смотрит через тонкое стеклышко на другую самку…
— Которая спаривается с розовым самцом.
— А зеленого отвергает. И после наблюдения этого зрелища наблюдательнице тоже предлагают двух самцов на выбор. А она уже знает, что…
— Розовые лучше.
— Что, дрозофилы настолько ориентируются на цвет?
— По этим статьям получалось, что да. Ну конечно, они цвет различают, но надо сказать, что в выборе партнера огромную роль играют запахи, контактные, нелетучие феромоны, облизывание брюшка и звуки, потому что самец поет песенку ухаживания. Внешнее зрение не такую уж важную роль играет. Но вот такие были публикации.
Мы попытались воспроизвести их эксперименты, но у нас ничего не воспроизвелось, хотя мы очень старались. Наши самки-наблюдательницы спаривались, но не меняли свои базовые предпочтения после того, как наблюдали других самок, спаривающихся с самцом определенного цвета. Никакого эффекта.
— Лена, а у вас были такие случаи, когда что-то такое вызвало восторг, мол, давайте повторим, но что-то не выходит?
— Однажды я делала каталог трилобитов по своей группе и очень рассчитывала в одном питерском музее, в коллекции, найти один вид, эндемичный для Алтая. Он был описан, у него есть видовое название, у него есть голотип. Мне ужасно хотелось, чтобы этот экземпляр здесь нашелся.
И я поехала в музей в Питере, взяла этот описанный голотип, тот самый экземпляр. Это должен был быть экземпляр хвоста трилобита. А когда я на него посмотрела, это оказалась, во-первых, голова, а никакой не хвост, а во-вторых, вид, который был давно-давно описан, и распространенный в разных местах по миру. Я, с одной стороны, расстроилась, а с другой стороны, прикольно. [Смеются.] Такие вещи всё время случаются, но…
— Это завидное качество — воспринимать это как прикол.
— Наука иногда движется забавными путями. А еще случай у меня был интересный, когда я ставила эксперименты по фоссилизации.
Это эксперимент долгий, потому что фоссилизация может идти долго. Мой эксперимент шел 3 года. Я честно ждала 3 года. Ну конечно, я делала какие-то еще вещи в это время, не сидела сложа руки… И вот ко мне пришел электрик менять лампу. А у меня в кабинете стоят высокие такие пробирки, в которых налит толстый слой осадка, в котором, собственно, и происходит фоссилизация.
Всё подписано, всё честь по чести. И вдруг этот электрик своей лестницей, не знаю даже как, просто взял и часть пробирок мне скинул на пол. Они разбились. Эксперимент уже шел к этому времени 2,5 года и уже заканчивался. А у меня там повторности, естественно, стояли с контролями, всё как нужно. Оказалось, что он своей лестницей сбил все контроли. Если бы он какие-то экспериментальные повторности сбил, ну чёрт с ним, просто хуже была бы статистика… Но когда сбивают контроль, сравнить не с чем, поэтому весь трехлетний эксперимент на выброс. Я сначала плакала, потом смеялась. [Смеется.] Да, так тоже бывает.
— У вас чудесный характер. Я бы, наверное, только плакал.
— Я стала смеяться, когда одна моя коллега — всё же переживали все за мой эксперимент — пришла ко мне с предложением. Этот эксперимент был на минерале, который очень трудно было достать. Тогда, в кембрии, его было много, а сейчас нет, мне из геологического музея дали какой-то кусочек, и я его использовала. И она мне говорила: «Лена, ну ты не плачь. Вот у меня есть из этого минерала заколка. Давай ее размелем и поставим новый эксперимент. Я тебе свою заколку отдам». И тут мне стало смешно. [Смеется.]
Вроде как наука, а вроде как жизнь. Пришел электрик менять лампу. И нет кусочка науки! Пришла коллега с заколкой — и есть кусочек обратно.
— Я последние лет 15 разговариваю со многими учеными так или иначе. И вижу, что в некоторых областях происходит просто революция. Материаловедение вообще перелицевалось полностью. А в вашей области новые методы и инструменты принесли что-нибудь такое прямо совсем потрясающее?
— Возьмем последние 15 лет. До этого времени вся наука палеонтология базировалась на скелетах, зубах, твердых каких-то частях, оставшихся от животных, и считалось, и учили, что ничего, кроме вот этих твердых минерализованных частей, остаться в принципе не может. А если что-то остается, то это какая-то абсолютная экзотика, курьез, и вообще обращать внимание на это не нужно, потому что это на самом деле не тот массовый материал, на котором можно делать сколько-то содержательные выводы. И теория формирования ископаемых тоже была заточена под минеральные находки. Идет перминерализация твердых частей тела, то есть они впитывают в себя те или иные соли, становятся твердыми или, не знаю, какими-то другими по составу. Всё, точка.
Но что произошло лет, наверное, 15–20 назад? Тогда люди согласились увидеть и признать то, что на самом деле уже было, но они-то считали, что это курьез и что этого быть не может. Увидеть огромное количество ископаемых остатков мягкотелых организмов: медуз, червяков, членистоногих.
Тех, кто не имеет ни зубов, ни панцирей никаких, ни ракушек — ничего. И оказалось, что таких ископаемых чрезвычайно много. Есть такой термин «лагерштетт» — это местонахождение с остатками бесскелетных организмов. Так вот, до 2000 года таких лагерштеттов было известно примерно, может быть, два-три десятка. И видов было описано тоже несколько десятков. Лет 10–15 назад люди согласились, что лагерштетты не экзотика, а норма, надо только искать получше. И начали очень быстро находить такие места с сохранными остатками мягкотелых животных. Так что теперь их известно не меньше 700–800.
— Это прямо взрыв количества данных получился.
— Настоящий взрыв! Кроме того, оказалось, что морфология, строение этих ископаемых животных в местонахождениях типа лагерштеттов сохраняются с гораздо большей детальностью, они гораздо информативнее, чем в обычном каменном материале. Ну вот что мы можем восстановить по ракушке? Где у них там, может быть, прикреплялся мускул. Всё. А что мы видим на этих лагерштеттах? Мускулы, пищеварительные тракты, у некоторых сохраняются даже какие-то сосуды. Описана детально нервная система кембрийских предков хелицеровых. Видно, как нервы идут в голове и туловище! То есть информации стало гораздо больше.
Кроме того, изменилось полностью наше представление о том, как идет сама фоссилизация, потому что отмерший мягкотелый трупик не будет очень долго ждать, пока его пропитают какие-то окружающие соли из поровых вод или еще откуда-нибудь, он просто разложится на молекулы. Раз он всё же сохраняется, значит, дело не в пропитке солями. Огромное, огромное количество новой информации, и гораздо большей детальности. С чем это сравнить? Ну это примерно как… после светового микроскопа перейти на электронный. Примерно такая же революция у нас произошла в палеонтологии.
И сейчас, конечно, по крайней мере на Западе, львиная доля палеонтологов занимается ископаемыми из лагерштеттов. У нас, к сожалению, специалистов по лагерштеттам практически нет. Ну еще появятся, конечно.
— Наш бывший директор Алексей Юрьевич Розанов говорил, что все ваши лагерштетты — это фигня, надо изучать нормальную палеонтологию.