— В Питер приедет порядка 5000 математиков из десятков стран. Насколько актуален сегодня разговор о математических школах, которые когда-то ассоциировались с национальными границами: российская школа, французская?
— Математический язык, конечно, единый, но все-таки думают люди при этом немножко по-разному. Есть отличие в восприятии различных понятий. Причем это зависит даже не от национальности ученого, а скорее как раз от его принадлежности к той или другой математической школе. Например, у меня есть знакомые из бывшего СССР, которые затем прошли школу во Франции, и очень интересно наблюдать, как они по-другому соображают, расставляют другие акценты.
— В чем это отличие?
— Я вышел из математических кружков 60-х годов. Это такой мини-вариант греческой академии, где было много встреч, разговоров, идей и их обсуждений. Это очень вербальная история. Авторитет человека базировался на том, мог ли он произвести какую-то интересную рабочую идею или соображение по поводу обсуждаемой проблемы. При этом локальным лидером кружка или научной группы мог стать совсем молодой участник. Например, я помню кружок, где лидером был семиклассник! И он действительно очень хорошо соображал.
— Интересно, что с ним стало потом?
— Он вырос и стал очень хорошим математиком. Так что в моей математической среде была особая демократичность. Это не значило, что каждый мог говорить все что угодно, но если ты говорил что-то толковое, то тебя начинали слушать все, невзирая на ранги. Ну и могли точно так же довольно резко тебя осадить. То есть главным была концентрация на обсуждении интересных работающих идей, которые могли решить ту или иную проблему.
— А французская школа чем отличается?
— Мне она показалась более формальной. Понимаете, на Западе для меня вообще самое трудное — это заставить человека говорить то, что он реально думает по поводу задачи или даже по любому поводу, вызвать на серьезное обсуждение, на зыбкую почву гипотез, на уровень идей, где происходит самое интересное. Здесь иногда человек боится сделать ошибку, боится сказать слишком много и потому дает банальные ответы. Меня это поражало с самого начала. Почти невозможно представить себе какой-то спор, в котором можно было бы столкнуть крайние позиции. Хотя, с моей точки зрения, такие споры и есть самое полезное.
Ведь иногда для того, чтобы выразить яркую мысль, приходится ее немножко заострить, так что она, может быть, станет в деталях неверной, но, по существу, будет лучше передавать смысл. Такого подхода я почти нигде не встречал за пределами России. Хотя с отдельными людьми он возможен: например, всегда очень хорошо разговаривать с Дэвидом Мамфордом, с ним как раз такие диалоги очень плодотворны.
— Продолжая параллель с Античностью, можно сказать, что, по сути, это платоновские диалоги с целью выяснить истину. В Институте теоретической физики семинары могли длиться по 12 часов кряду. Это совершенно изумляло иностранных коллег.
— Конечно, семинар — это всегда диалог. В современной культуре эта традиция исчезает, считается невежливым спросить, уточнить, поспорить. Хотя сейчас, по-моему, с этим становится немного получше.
— Интересно, сколько сейчас русскоязычных математиков в мировом сообществе?
— Скажем так, сегодня нет таких университетов, где бы их не было. Поэтому вопрос здесь не в процентах. Зачастую русскоязычные математики — наиболее активное творческое ядро.
— С чем это связано?
— Дело не столько в самих людях или в их национальностях. Дело в системе образования, которая была разработана в СССР и в восточноевропейских странах. У нас человек шел в математику потому, что у него было к этому призвание, она была ему интересна. Туда попадали люди, собранные со всей страны, которые действительно хотели заниматься этой наукой всю жизнь. Масса людей уходила с мехмата в прикладные институты и другие места, но они продолжали интересоваться тем, что происходит в математике. В 90-е годы, когда наука развалилась, многие вообще ушли на заработки непонятно куда, но продолжали посещать семинары, потому что для них это важно и ценно.
На Западе изначально меня поразило то, что в математике много людей, которые пришли сюда просто потому, что им хотелось стабильной профессорской зарплаты и гарантированной пенсии. Человек учился, достигал хорошего уровня и на этом останавливался. Из таких людей создать активную творческую среду чрезвычайно сложно. Хотя как-то это работает.
— Можно ли, на ваш взгляд, возродить подобную систему образовании? Или поменялась не только система, но и люди?
— В 90-х годах эта система начала распространяться по миру вместе с советскими эмигрантами, которые всюду насадили ее ростки. Но что будет дальше — сказать трудно. Потому что мы находимся в таком турбулентном режиме, где все меняется. Современные студенты совсем другие. Многие уверены, что можно чего-то не знать, потому что все можно найти в Интернете. Когда мы учились, главная идея была в том, чтобы не просто получить результат, а полностью понимать, почему так происходит, то есть внутренние фундаментальные законы. Если какие-то числа оказываются равны, хорошо бы понимать, почему так получилось. Сегодня студенту это объяснить сложно, потому что он может сразу все вычислить точно и это очень многое меняет. Поэтому сегодня, например, Майкельсон не мог бы открыть, что скорость света постоянна.
— Почему?
— Потому что сегодня существуют слишком точные измерения. И теперь мы знаем, что скорость света в воздухе и в других средах отличается, что гравитация искривляет пространство и т. д.
Когда появились быстродействующие компьютеры с огромной памятью, знание многих физических законов оказалось необязательным для многих конкретных вычислений. Теперь можно заложить в компьютер ряд данных и получить ответ, применяя правильную модель и не задаваясь вопросом, на основе чего был получен такой результат. Математика как таковая оказалась ненужной, потому что все можно вычислить точно. Этого достаточно для чисто прикладных вещей, но для развития соответствующей математики — это тупик.
Один знаменитый математик говорил, что главное во всей истории образования для математика — формирование мышления. Классическое математическое образование заставляет людей думать по-другому, у них другой подход к решению задач.
— Интересно, почему сегодня не происходит этого ухода на глубину.
— Потому что на поверхностном уровне в этом нет необходимости. Во время локдауна в Нью-Йорке мы долгое время обучали по зуму. Ты даешь задание, понимая, что студент может все решения найти в Интернете. Остается только надеяться, что остались те, кому интересно это решить самому, пройти некий путь. И именно это — основа глубокого понимания.
Если таких людей не будет, по-моему, человечество очень быстро потеряет в качестве. Я это вижу постоянно. За границей я впервые столкнулся с тем, что кассир в магазине на десять умножает на калькуляторе. Про таблицу умножения я вообще молчу. География тоже перестает быть наукой, люди просто не понимают, где север, а где юг, и я часто вижу, как люди со смартфоном в руках включают карту и идут ровно в противоположном направлении, потому что в принципе не представляют, как ориентироваться в пространстве. В целом, на мой взгляд, эта античеловечная тенденция ведет к деградации. А чем меньше человек думает, тем проще живется бюрократии, выстраивающей отслеживающие системы и т. д. Уже сегодня мы заполняем кучу ненужных документов, отвечаем на массу вопросов просто для того, чтобы выйти из дома. Лично я делаю это каждый раз, чтобы попасть в университет. Поставишь галочку не там, и проблемы тебе обеспечены. Зачем собирается эта информация и что с этим будут делать — большой вопрос. Боюсь, что все это не пропадет с окончанием пандемии и система будет зажимать нас все больше. Что и было продемонстрировано в течение последних месяцев.
— Все-таки классическое образование должно давать какую-то прививку от расчеловечивания.
— Да, но в последнее время меня тревожит еще одна тенденция — уход хороших студентов в финансовую сферу. Они собирают команды из ведущих ученых, включая не только математиков, но и физиков-теоретиков, статистиков, экономистов, и создают механизмы, позволяющие им накачивать деньги. Это, по сути, уже не бизнес, а просто грабеж, причем очень выгодный. Они начинают зарабатывать в десятки раз больше, чем в науке, и поэтому для многих это очень соблазнительно.
— Можно сказать, что это новое явление?
— В каком-то смысле, но это похоже на классическое пиратство. В Средние века всегда было гораздо выгоднее кого-то грабить, чем честно работать матросом на военном или купеческом корабле. Конечно, не всегда это сходит с рук. Но пиратский бизнес все равно утягивает очень многих.