— Вы сами выступали на семинаре у Гельфанда?
— Выступал, да.
— И как это было? У вас было так, что вы обижались на какие-то реплики Израиля Моисеевича, или нет?
— Нет. Я не помню каких-нибудь язвительных реплик вовремя моего доклада. Да и вообще, к этим репликам давно уже все привыкли. Сначала манера Гельфанда обращаться с докладчиком немного коробила, а потом те, кто уже ходил на семинар какое-то время, привыкали.
— Расскажите, пожалуйста, о Роланде Львовиче Добрушине (1929—1995). Вы — почти одногодки, он всего лишь на два года был вас старше. Как складывалось ваше сотрудничество?
— Это был замечательный человек. Он был моим другом, и отношения у нас были не только научные, но и домашние. Он был большой умницей не только в математике, но, как говорится, и «по жизни», его многие любили, особенно женщины. Юлик (так его обычно называли друзья) не переносил никакого притворства и фальши. У него было развито чувство гражданственности, и это не раз проявлялось в его словах и поступках. Наша дружба и сотрудничество продолжались довольно долго. В начале 1960-х мы затеяли с ним вести семинар по статистической физике, немного погодя к нам присоединился Яша Синай, а еще позже и Вадим Малышев. Через некоторое время семинар стал знаменит, на нем было сделано немало замечательных работ, и многие ныне работающие математики выросли на этом семинаре. Он просуществовал более 30 лет.
— А как складывались ваши отношения с женщинами?
— Все было: и удачи, и неудачи.
— Бытует мнение, что обычно женщины не могут добиться больших успехов в математике.
— Нет, конечно, были те, кто добивался. Правда, нередко ценой потерь в личной жизни. Я знаю ряд таких примеров — не буду их называть. Но есть и противоположные примеры, скажем, Людмила Всеволодовна Келдыш.
— Я как-то делала интервью с ее сыном — Сергеем Петровичем Новиковым. Основная проблема ведь в том, что у женщины уходит много сил и времени на мысли о семье, а математика же требует 24 часа в сутки, такой «нон-стоп», да?
— Да, приблизительно так. Один из моих знакомых как-то заметил, что природа, возможно, создала разное устройство мозга, «химизмы» различны. Женщинам труднее целиком отдаваться математике.
— А вы согласны с афоризмом Владимира Успенского, что «математика — гуманитарная наука»?
— Нет, не согласен. Гуманитарная наука занимается исключительно отношениями между людьми или людей с обществом — лингвистика, история, философия… А математика — совершенно отвлеченными вещами. Единственное, что их сближает, — это методы исследования, скорее умозрительные. В естественных науках главное — это конкретный эксперимент, а математика и гуманитарные науки заняты чисто умственными конструкциями, часто вообще не связанными с экспериментами.
— После 40 лет вы занялись живописью — связано ли это с вашим математическим стилем? Вы в математике скорее геометр, чем алгебраист? Видите проблему скорее через образы, чем знаки?
— Я больше аналитик по духу. Геометрия не такая уж близкая мне область математики, хотя, конечно, я и геометрию изучал. Я с детства любил рисовать, потом бросил. А после сорока меня как-то потянуло к краскам. Я узнал, что Митя Фукс организовал у себя небольшой кружок, где собирались его друзья, и они вместе писали маслом этюды. Руководил этим кружком Борис Биргер, известный московский художник. Он попал под общую опалу, когда участвовал в знаменитой выставке в Манеже, которую разгромил Хрущев.
— О ней у Аксенова рассказано в «Таинственной страсти».
— Да, да. Правда, там Биргер почему-то не назван, но он тоже входил в число пострадавших художников. В общем, он руководил нами — он приходил, усаживался на кухне и ждал, пока мы напишем свои очередные шедевры. После этого мы пили чай и Биргер подробно разбирал каждую работу.
— В каком жанре вы работали?
— Например, такие портреты (показывает на картину на стене). У меня были и натюрморты. Иногда Биргер приводил профессиональную натурщицу, выбирал для нее подходящую позу, и мы писали с нее, что называется, ню. Весной или в начале лета мы иногда выезжали за город, так сказать, на пленэр и писали пейзажи.
— То есть вы сразу начали писать большие холсты красками?
— Да. Может, не сразу, но довольно скоро. Но потом, после этого кружка, я уже редко рисовал.
— Получается, что вы никогда не рисовали математические образы?
— Нет, с математикой мое увлечение живописью никак не связано, только с моими художественными склонностями. Конечно, в моих математических работах встречаются пояснительные картинки, но это другое.
— Можете ли вы сравнить атмосферу «сталинской» и «послесталинской» математики? Смерть Сталина как-то сказалась на науке, вы это как-то почувствовали?
— По-моему, не сказалась. Конечно, какие-то люди вернулись из лагерей, вообще люди стали свободнее говорить, потому что раньше «молчали в тряпочку». В чисто человеческом общении — да, многое изменилось, а в математике — никак. Ну, может быть, при Сталине некоторых математиков не брали на мехмат МГУ, например евреев, а потом стали брать, но в целом математика никак не изменилась. И то, что случилось при Сталине с биологией, математику миновало. Здесь ее защитила, видимо, физика, а ту спасла бомба.
— А то, что вы стали профессором мехмата МГУ только после перестройки, — почему? Из-за «письма 99-ти» или из-за чего?
— Да, из-за этого письма и еще каких-то моих диссидентских склонностей. Чудо, что меня вообще не выгнали тогда. У меня еще был один проступок: я прикрывал некого еврея — его не выпускали в Израиль, ему надо было какую-то работу найти. И он фиктивно записался моим секретарем. Но это как-то стало известно, его стали преследовать, хотели, чтобы я отказался от него. Я не стал отказываться. Тогда сообщили об этом на мехмат, был скандал, меня чуть не выгнали. Начальство относилось ко мне с подозрением, как к политически «неблагонадежному элементу».
— Вы не жалеете, что подписали то знаменитое «письмо 99 -ти» в защиту Есенина-Вольпина в 1968 году, когда вам было 37 лет? Ведь потом почти все подписанты подверглись репрессиям. Имело ли смысл это делать или вы тогда по-другому не могли?
— Это была вообще «эпоха писем», мы писали по разным поводам. И это было выражением нашего протеста, наших эмоций, которые ни к чему, конечно, не вели. Но в случае Есенина-Вольпина наше письмо помогло, потому что его перевели из тюремной «психушки» (психиатрической больницы № 5 на подмосковной станции Столбовая. — Прим. ред.), где синяя лампочка горела у него над головой день и ночь, где нельзя было свободно ходить и прочее, и прочее, сначала в больницу им. Кащенко при Институте психиатрии, где было полегче, а потом просто отпустили. Кстати говоря, «подписанты», работавшие на мехмате, подверглись минимальным репрессиям. С ними просто провели воспитательную беседу, в других местах было серьезней.
— Американский социолог науки Роберт Мертон считал, что «наука может нормально функционировать только при демократическом устройстве общества». Как вы к такому высказыванию относитесь? Нужны ли науке свобода и демократия в стране или нормальная наука может развиваться и при авторитаризме?
— Свобода нужна людям, а не науке. Конечно, гуманитарные науки, которые трактуют жизнь людей, совершенно по-разному развиваются в свободном обществе и в несвободном обществе. Математику же это никак не задевает.
— Как часто у вас менялись научные интересы? Меняли ли вы их вообще? Меняли резко или постепенно?
— Мои первые занятия — это были функции действительного переменного. Но, когда я узнал о задачах, которыми занимался И. М. Гельфанд, мне они понравились больше, и я пошел к Гельфанду. В дальнейшем я занимался самыми разными задачами и в конце концов научился держать в поле зрения несколько тем и переходить время от времени от одной к другой.
— А откуда эти задачи появлялись? Вам их кто-то давал или вы их для себя сами определяли?
— Вначале, может быть, кто-то и давал, а потом уже сам определял, чем заниматься. У меня очень много совместных работ. Так, например, много хороших работ с Яшей Синаем, с Юликом Добрушиным, Вадимом Малышевым, с моими учениками. Иногда инициатива исходила от меня, иногда от соавтора. Еще у меня есть много работ с иностранцами, я ездил то в Германию, то в Италию, то во Францию, и всюду у меня установились многолетние научные контакты с тамошними математиками.
— Это еще до перестройки?
— Нет, уже после падения советской власти.