— Бабушке-филологу.
— Я знаю филологов, которые очень хорошо помнят школьную математику, и наоборот. Я могу себе представить и бабушку — физика-экспериментатора…
— Кстати, о физике. Манин говорил, что одним из основных источников идей и направлений является физика, в частности, для него лично.
— Для меня, безусловно, нет.
— У меня ощущение, что бывают физические и лингвистические математики.
— Для меня, пожалуй, не то и не другое, а все-таки математика как таковая. Для меня источник идей — мое базовое образование, когда я в 7-м классе ходил в вечернюю математическую школу. То, что я выучил в этой вечерней школе, я знаю хорошо. То, что я выучил в старших классах уже просто математической школы, я знаю похуже. То, что я выучил после университета, я уже почти совсем забыл.
Мне кажется, основным источником того, чем я занимаюсь, является сама математика. Это также происходит в несколько этапов: физики выдали некую идею, эта идея преломилась через одного, другого, третьего математика и потихоньку дошла до меня так, что я даже этой физики не вижу.
— А сама математика не является в каком-то смысле лингвистикой?
— Пожалуй, нет. Математика является изучением реального нематериального мира. Бог создал мир материальный, который изучают физики, и мир нематериальный. Куском этого нематериального мира является мир математических идей. Для меня число 2 или эллиптическая кривая ничуть не менее реальны, чем Проксима Центавра или электрон. Физик один и тот же объект изучает на разных приборах и смотрит на него под разными углами (с одного бока посмотришь — волна, а с другого — вроде частица; а на самом деле это не то и не другое, а пси-функция, то есть чисто математический объект). Есть математики, которые любят решать задачи. Берется какая-нибудь великая проблема, ее очень мощно атакуют, и в конце, если повезет, получается решение. Я этого никогда особо не любил, хотя в юности задачи решать умел. Я любил взять какой-нибудь математический объект и постараться подойти к нему по самым разным тропинкам, посмотреть на него под очень разными углами. Для меня математика — это скорее не физика или лингвистика, а теология. Этот идеальный, но реально существующий мир — дар Божий нам — мы и изучаем. Интересных объектов в нем много.
В физике можно изучать планету или электрон, и это правильно. А можно положить шесть стульев друг на друга в беспорядке и начать изучать этот странный физический объект. Это занятие уже довольно нелепо. В математике тоже самое: существуют тупиковые области, причем заранее никогда не известно, какая именно из них тупиковая.
— Например?
— Например, сейчас это общая топология. Примеров очень много, и внутри каждой серьезной области есть отдельные тупиковые вопросы и прочее. Существуют естественные и неестественные объекты. Мастерство математика заключается в том, чтобы понять, какой объект естественный, и броситься на его изучение под самыми разными углами, прекрасно понимая при этом, что до конца мы его все равно не изучим. Но, возможно, мы увидим какие-то закономерности, которые нам покажутся красивыми, интересными и полезными для других областей математики, а в редких случаях и для приложений. Такое вот катафатическое богословие.
— Верно ли я понимаю, что правильный объект существует не в одной области математики, а сразу в нескольких?
— Наибольшее удовольствие мне доставляют те результаты, где мы видим стыки разных областей математики. Это может быть один и тот же объект, который существует в разных областях математики, а может это произойти таким образом, что группы идей из разных областей вдруг встречаются вместе, чтобы начать изучать какой-то новый объект. Может быть так, что какой-то объект, который изучают в одной области математики, вдруг оказывается связан с другой областью. И эта одна из самых красивых вещей, которые я в жизни знаю. Недаром та область, которой я занимаюсь, находится между алгеброй, геометрией, анализом и теорией чисел — все вместе намешано. И именно тогда, когда в результате встречаются идеи отовсюду, этот результат мне особенно нравится.
— Существуют ли «области математики» или это дань традиции, когда кафедры как-то традиционно называются?
— Существует знаменитая история про Каждана (Давид (Дима) Каждан, математик, ученик И. М. Гельфанда. — Прим. ред.), которого, когда он приехал в Америку, чтобы записать в университетскую брошюру, спросили, в какой области математики он работает. Каждан не понял вопроса. Он сказал: «Я математик, я в математике работаю». При этом таких людей, как Дима, все-таки очень немного.
— Это история про то, как один человек работает в разных областях. А я спросил, существуют ли вообще области? Или это навязанное структурирование математического пространства, приходящее из традиции?
— Области существуют. Другое дело, что это структурирование математического пространства можно производить разными способами. Часть способов связана с традицией, часть еще с чем-то. Вот, кстати, то немногое полезное, что мы можем извлечь из библиометрии. Если мы возьмем математиков верхнего уровня, то у тех из них, кто работает в области математического анализа, число публикаций в разы больше, чем у тех, кто работает в области алгебры. Выходит, между этими двумя дисциплинами есть некая разница.
— Почему так?
— Я вижу одну причину, но не уверен, что она единственная. В анализе трудно придумать идею, зато если человек придумывает идею, то она применяется сразу к очень многим задачам в разных областях анализа. Из одной идеи получается десяток статей. А в алгебре скорее из многих идей получается одна статья. Но совершенно ясно, что все эти области перетекают друг в друга. Кроме того, интуиция чуть-чуть разная. Если делить очень грубо на алгебру, геометрию и анализ, это три чуть-чуть разных интуиции.
— Феномен российских, точнее, советских математических школ и вообще прекрасная советская математика: откуда она взялась и куда она делась?
— Это правильный вопрос, но я не знаю, смогу ли я на него ответить. Тут есть и некоторое преувеличение, безусловно. Для развития любой науки, в особенности математики, очень важен фактор селективности — когда в одну и ту же школу собраны дети, которым математика (а) интересна и (б) они имеют к ней хотя бы минимальные способности. Когда мы создавали факультет математики во ВШЭ, я сформулировал про студентов такую мысль: кого наберешь, того и выпустишь, если сумеешь не испортить. В этом секрет успеха математических школ. Но не надо думать, что советская система была такой уж исключительной. Французское образование до определенного момента — потом оно здорово испортилось — обладало замечательной эффективностью, в совершенно другие моменты времени оно тоже выпускало хороших математиков, причем довольно много. Математические школы какого-нибудь Ирана тоже дают хороших математиков. В любой американский университет приезжаешь и видишь, кто там из студентов самые сильные. Оказывается, что если это не Юго-Восточная Азия, то как раз Иран. Потому что в Иране были хорошие математические школы, не знаю, сохранились ли они сейчас.
— Ну, бомбы-то надо делать — наверное, сохранились.
— О российской математической школе. Во-первых, она никуда не делась: по тем студентам, которые поступают в Независимый университет или на тот же матфак «Вышки», у меня нет ощущения, что они слабее, чем мы были в их возрасте. На уровне школьного образования все это есть. Мне кажется, что российская наука взялась из сочетания двух строго противоположных факторов: большевистской диктатуры, которая загоняла людей в науку по признаку минимального наличия совести (другие области для них часто бывали закрыты), и оттепели, которая привела к тому, что появились новые возможности. Сочетание этих возможностей с количеством людей, которые в более свободном обществе занимались бы какой-нибудь, не к ночи будь помянута, юриспруденцией или полезнейшей для всех медициной.
— Почему же математика, а не медицина? Медициной тоже можно заниматься, не сильно кривя душой.
— Если ты посмотришь на 1970—80-е годы, прием в медицинские вузы был существенно более коррумпирован.
— Сейчас, я подозреваю, то же самое. А какие у вас были в 17 лет альтернативы?
— Я из медицинской семьи, поэтому медицина была одной альтернативой. Второй — какая-нибудь биофизика, потому что я в школе любил биологию, а учась в математической школе, знал физику. Поскольку мне не очень хотелось становиться именно врачом, я думал либо о медицинской, либо о биофизической науке. Ученым я захотел стать сразу после того, как перестал хотеть быть пожарным, то есть начиная с четырех лет, но области менялись. В возрасте лет 17, когда надо было выбирать направление, у меня было такое соображение: мне бы хотелось заниматься чем-то, что приносило бы пользу человечеству и при этом не приносило пользу советской власти. Математика идеально удовлетворяла этим условиям.
— Почему же? Казалось бы, и коды…
— Коды получились случайно, уже на излете советской власти, когда уже было понятно, что она рухнет. Что там в вопросе было еще?
— Откуда взялись вообще великие советские математика и физика?
— Математика, материально живя крохами со стола физики, имела возможность развиваться во многом благодаря ядерному проекту — это верно. Сами математики, конечно, тоже делились и по социальному признаку, и по своим взаимоотношениям с ядерной бомбой и с властью.
Я всегда мечтал заниматься именно чистой математикой, как она тогда называлась (сейчас мы политкорректно говорим «фундаментальной»). Меня всегда интересовало развитие идей, а не приложений, даже если приложения могли бы быть.
— Вы сказали, что человек с совестью выдавливался в науку, потому что все остальное требовало компромисса…
— Наука, к сожалению, тоже требовала компромисса, но, может быть, не такого очевидного.
— А совесть вообще является условием для занятий наукой?
— Нет. Бывают совершенно бессовестные и при этом очень хорошие ученые.
— Например, кто?
— Есть два совершенно замечательных немецких ученых: Хельмут Хассе и его ученик Освальд Тайхмюллер. Они немного в разном смысле сотрудничали с нацистским режимом. Хассе был президентом Академии наук, он симпатизировал нацизму, но не сильно. Главным образом ему хотелось сохранить немецкую науку. Нельзя сказать, что у него совести совсем не было, но мне кажется, что он перешел те грани, которые можно было бы допустить в этой ситуации. Второй пример совершенно другого рода: Тайхмюллер погиб на Восточном фронте в 30-летнем возрасте. Он был представителем гитлеровской молодежи, которая активнейшим образом проводила чистки в университетах, — Тайхмюллер был секретарем соответствующих комсомольских ячеек (там они назывались как-то иначе). Оба — совершенно замечательные ученые. Если у нас — И. М. Виноградов был, по крайней мере в юные годы, очень хорошим специалистом по теории чисел.
Мнения, высказываемые моими западными коллегами, варьируют от того, что совесть гораздо важнее науки, до того, что не существует такого понятия (совесть) вообще.
— Вы же не только самой математикой занимаетесь, но и ее организацией. Это требует большого количества компромиссов?
— Мне так повезло, что я организацией науки занимаюсь сбоку. Поэтому от меня требуется очень немного компромиссов. Во-первых, я говорю то, что думаю.
— Всегда?
— Нет. Есть один ограничитель, но он не связан с политической целесообразностью. Я не люблю высказывать человеку в глаза отрицательное мнение о нем.
— А за глаза?
— В частной беседе могу высказать, в публичной постараюсь скрыть имя или что-то еще. Если это относится не к проблеме совести, а к тому, что просто собеседник идиот, довольно нелепо ему об этом говорить.
Далее, я могу в интервью сказать, что мне нынешние правители России представляются катастрофой для нашей страны. Вы можете публиковать это или нет.
— Опубликуем.
— При этом я не боюсь это мнение высказывать. Я могу его не высказывать в случае, если я в нем не полностью уверен, еще по каким-то причинам, но не из соображений опасения.
— А написать это на листе бумаги и пойти на Манежную площадь?
— Крайне неестественно для меня. Для меня очень естественно сказать об этом за чашкой чая в кругу друзей, чуть менее естественно сказать об этом группе собравшихся студентов (это я сделаю, если только мне зададут прямой вопрос) и неестественно пойти куда бы то ни было с плакатом. Притом я скорее одобряю тех, кто идет с плакатом. Для меня естественный круг общения — малый. А уж как он потом кругами расширяется или не расширяется — это отдельный вопрос.
Я сейчас расскажу историю. Конец 2011 года, сразу после выборов замечательного нашего парламента. Демонстрация. Мои друзья заходят в кафе, потому что холодно. Кафе забито, потому что всем холодно. К ним за столик, попросив разрешения, подсаживается мужичок и интересуется: «А вы на демонстрацию пришли?» Они отвечают, что да. «Я вот тоже подумал и решил сходить, хотя я не со всем согласен». — «А с чем вы не согласны?» — «Мне не нравится агрессия, которая в Интернете появляется. Вот, например, Путина я тоже не очень люблю. Но против него такая агрессия, что мне даже хочется его защищать». — «А где именно вы видели эту агрессию, на каком сайте?» — «Да ни на каком специальном сайте. Я просто набрал в поисковой строке „Путин — с…а“, и не поверите, какая агрессия!»
— На этом мы и закончим.