В моей жизни были два совершенно гениальных лектора. Походы на их лекции являлись полным наслаждением. Причем я очень хорошо помню что, хотя ходить было наслаждением, как на концерт, если лекция отменялась, я был рад. Почему? Не знаю, какая-то психология — я не мог и сейчас не могу объяснить механизм.
Этими лекторами были Петр Сергеевич Новиков и Израиль Моисеевич Гельфанд. Оба читали на мехмате, в старом здании на Моховой. У них были абсолютно противоположные стили. У Новикова лекция часто состояла из поправок к предыдущей: он исправлял неточности, даже ошибки. Общение со студентами было, я бы сказал, повышенно любезное. Студентов было мало — это были необязательные лекции по дескриптивной теории множеств, факультатив для желающих. Сидело человек 12, а то и меньше. Помню неприятный момент, когда пришла сотрудница деканата и переписала, кто с мехмата, — оказалось трое.
Народу было так мало, что однажды, когда я не мог прийти на следующую лекцию, я его предупредил — было бы заметно. Его реакция была совершенно неожиданной, он сказал: «Ну так мы отменим». Я его предупредил перед лекцией, и он начал ее с объявления, что следующая лекция будет не по расписанию, а через раз.
Среди постоянных слушателей был Есенин-Вольпин. Вот Новиков говорит: «А теперь мы должны ввести целое множество символов». Есенин-Вольпин, естественно, спрашивает:
«А что такое символ?» И вся лекция уходит на выяснение того, что такое символ. При этом все у меня было записано, мои конспекты даже ездили в Воронеж ценной бандеролью. Дескриптивная теория множеств — это вещь тяжелая.
Теперь Гельфанд. Продумано все до последней мелочи. Необычайно изящно. Он когда-то сказал: «Моцарт! Он не делает ошибок!» (Это было про Колмогорова, который под конец жизни как раз допустил пару ошибок и очень расстраивался.) И вот он сам изяществом стиля своих лекций был как Моцарт. Это был 1950/1951 учебный год, обязательные лекции по интегральным уравнениям для четвертого курса. Они читались в одной из больших, но плоских аудиторий (самые большие аудитории — амфитеатром).
Лекции обязательные для четвертого курса, но на них приходят с других курсов, с других факультетов (с физического бегают) — сидят на подоконниках, висят на люстрах.
Читает очень ясно, но как-то раз я чего-то не понял. Я послал ему записку, что такое-то место мне непонятно; не подписался. Он прочитал записку и сказал: «Ну, только полный идиот может написать такое. Он ничего не понимает с самого начала, и непонятно, что он вообще тут делает». Высказался по полной программе. Я пришел в бешенство: «Твою мать — я студент, ты профессор, я могу чего-то не понять, твое дело — объяснить, ну или сказать, что сейчас не время, и объяснить после лекции — но не хамить».
А еще у него была манера тыкать пальцем в произвольного студента и вызывать к доске. И он тыкает в меня, совершенно случайно: «Вот, мы дошли до такого места, что мы дальше должны делать?» Я знаю, но говорю: «Я не знаю». Он спрашивает: «Как это вы не знаете?» И начинает на меня орать. Когда он кончил орать, я сказал: «Не знаю я потому, что я забыл дома очки и не вижу». Я действительно забыл очки, но, напрягшись, со второго ряда мог разглядеть, хотя с трудом, и все понял и записал. Он говорит: «Чего вы тогда тут сидите?» И вот тут я ему врезал. Я сказал: «Сижу я тут потому, что у нас обязательное посещение». Еще раз повторяю: сидят на подоконниках, с других курсов, с других факультетов, и вообще это огромное событие — лекции Гельфанда. Что он мог сказать? — «Садитесь».
Я понимаю, что накликал беду на свою голову. Потом экзамен. Экзамен у Гельфанда происходит так: он запускает сразу человек 20. Всем дает задачу, каждому свою, а сам бегает и смотрит. Решил человек задачу — может выбрать: немедленно получить тройку или, если хочет больше, ему опять дается задача, уже следующего уровня, и все повторяется.
Мне он дает задачу, русским языком сказать, охренительную. Я чрезвычайно себя ругаю, что ее не записал. Несколько лет помнил, потом забылось.
Решить я ее не могу. Он на меня поглядывает с большим удовлетворением — конечно, он меня запомнил. Так проходит два часа. Экзамен еще продолжается, кто-то приходит, уходит. Он видит, что у меня ничего нет. Подходит и спрашивает: «Ну, как у вас?» Я говорю: «Вот у меня такие-то соображения». Он опять начал орать: «Меня не интересуют ваши соображения! Меня интересует, решили вы задачу или не решили. Если решили — пишите решение. Если не решили — так и скажите: „Не решил“».
Дальше произошло нечто невероятное. У меня было такое впечатление, что от этого крика у меня в мозге разорвалась какая-то пленка. Даже как будто звук раздался. И в эту самую минуту задача решилась. Конечно, все это время, пока я сидел, что-то такое у меня в селезенке и родственных органах происходило. Но вот от крика все решилось. И я тогда ему ехиднейшим голосом говорю: «Простите, Израиль Моисеевич, я думал, вас интересуют мои соображения, но если вас интересует всего лишь решение, вот оно». И выписываю ему решение. Мы оба обалдели совершенно одинаково. Он же видел, что у меня нет ничего... Но надо отдать ему должное, он не стал мне давать другой задачи: эта задача уже была на «шесть». Он с отвращением поставил мне «пять», и я удалился.
А дальше происходит следующее. Подходит конец моей аспирантуры. Она заканчивается 15 ноября 1955 года. Наступает весна 55-го года, а диссертация у меня не написана. Она у меня вся есть в голове, есть публикации — надо сесть и записать. И тут моя жена принимает чрезвычайно странное решение: чтобы я написал диссертацию, меня надо послать в курортный город Палангу, в пансионат Союза писателей. Почему он назывался «пансионат», не ясно — там давали только кров, никакого пансиона не было, питайся где хочешь.
У меня была комната под крышей, которая страшно раскалялась. Мне было скучно писать диссертацию, поэтому я сначала отредактировал перевод Есенина-Вольпина книги Клини «Введение в метаматематику». Есенин-Вольпин, переведя Клини, совершил этим, конечно, подвиг, но переводил он так. Вот такая фраза: «Все — как ее надо понять?.. В оригинале было: «All ’s of are ’s». По-английски «’s» — это множественное число. По-русски как писать — «f-ы»? «Е», оказывается, стоит в родительном падеже. И еще тут пропущено сказуемое-связка. Потом я написал большую статью в «Успехи математических наук», а потом стал лихорадочно писать диссертацию, потом уже в Москве ее дописал, отдал перепечатать и успел защититься в срок.
Ну вот. Приезжаю я в этот пансионат, и первых, кого я вижу, — Гельфанда с семьей, Зорей Яковлевной и тремя сыновьями, старшему из которых, Сереже, было 11 лет; это был ваш отец. И Гельфанд меня видит. Смешанные чувства отражаются на его лице. С одной стороны, он меня терпеть не может, как мы потом, на следующий день, выяснили. Как и я его. Но там писатели, причем половина — литовских, и я единственный, с кем можно разговаривать. Нет повода для сближения, но происходит вот что: отключается электричество. Там несколько щитов с переключателями, с пробками, что-то перегорело.
И он говорит так: «Вы бегайте по этажам и там выкручивайте и вкручивайте лампочки, а я буду стоять на первом этаже и по вашим указаниям менять пробки на центральном щите. Это же по вашей части» (тогда компьютеров не было, главным приложением логики были релейно-контактные схемы). Я начинаю бегать и понимаю, что произошло: я вычисляю ту лампочку, которая перегорела, и сгоревшую пробку; по одной никак не сходилось. Я тогда был молодой, и в голове что-то еще работало. Я ему указал пробку, он ее поменял, и все заработало. И дальше мы уже довольно быстро подружились.
Он спросил, чем я занимаюсь, я ответил, и он сказал: «Ну хорошо, читайте мне лекции по теории алгоритмов». Мы садились на скамеечке, и я ему прочел три лекции, даже рассказал одну свою теорему, такую, которую можно изложить на пальцах даже с доказательством: рассмотрим вычислимые функции, у которых множество значений бесконечно; совокупность их программ сама не может быть множеством значений вычислимой функции. Это довольно просто и красиво доказывается, но как-то до меня никто не сообразил, что такая теорема может быть. Я ему рассказал, ему понравилось.
А в конце третьей лекции я сказал, что больше лекций читать не буду. «Почему, что такое?» А вот почему: я обратил внимание, что к скамейке, где мы сидели, подошел трехлетний мальчик и начал что-то лепить из песка, и Гельфанд этим заинтересовался и одним ухом меня слушает, а сам обернулся туда и с увлечением строит куличики. «Вы меня перестали слушать, значит, уже хватит: никакого упрека, но произошел естественный конец».
Когда уже надо было уезжать, он мне сказал: «Вы сейчас заканчиваете аспирантуру, я вас беру в свой отдел в отделении прикладной математики» (оно в несколько раз превосходило численностью, влиянием и финансами Математический институт Академии наук, отделением которого считалось). — «А что я там буду делать?» — «Мы с вами будем писать книгу. Там надо будет охватить всю математику, но не просто общее введение, а в каждом разделе мы возьмем по яркой теореме. Вот я вам сейчас расскажу, и мы обсудим». Ну, «обсудим» — это просто так сказано, говорил он, а я, раскрыв рот, слушал. Теорема о том, как устроены какие-то поверхности третьего порядка, что-то такое. Теорема о каких-то функционалах. Теорема о том, как у дифференциальных уравнений решения закручиваются куда-то. «Берем эти разделы и пишем, будем обсуждать, вы будете записывать».
Я пошел к А. Н. Колмогорову, он мой учитель (как, кстати, и Гельфанда). Я сказал, что меня пригласил Гельфанд, это большая честь. «Да, большая честь. Но я вам скажу, что будет. В течение года, а если повезет, то двух, вы будете его любимой игрушкой. Через два года он забудет о вашем существовании». Как мне потом сказали некоторые ученики Гельфанда, которые его хорошо знали, так бы оно и произошло. Поэтому я предпочел не рисковать и пошел по пути, который предложил Колмогоров, — на мехмат МГУ.